Версия для печати! URL: https://laikainfo.com/news/persons/item/he-lives-in-white

Он живёт в белом

Белый бетон — не интерьер, а обещание: стены, окрашенные в ту же краску, что и пустота внутри. В квартире нет вещей, которые людям придают смысл — нет рамок с фотографиями, нет картин, нет мебели, кроме дивана, принесённого с помойки, и кровати, сколоченной из досок. Холод течёт по полу, словно река, и по утрам он включается не от привычки, а потому что иначе не почувствует, что ещё жив. Единственное, что согревает эту полость, — кошка, которая однажды пришла и осталась, как свидетель его бытия. Всё остальное — бетон, белая краска, тишина.

Он живёт в белом. Изображение сгенерировано нейросетью GigaChat MAX
Он живёт в белом. Изображение сгенерировано нейросетью GigaChat MAX

Его называют по-разному. Люди, которые приходят и уходят, шепчут: «Он — будущее России». Они не спрашивают, хочет ли он этого; они ищут в нём знак, образ, прообраз. Сам он не слышит собственного имени как о себе: для него это чужая тарабарщина. Он знает, что молчат за его спиной пророчества, что на него навешивают судьбы, но он остаётся человеком, и этому человеку, как и всем людям, хотелось бы иметь обычный дом, жену, работу, часы, маленькие привычки, которые делают из жизни жилый дом. Он хотел быть директором — обычным, ничем не выдающимся человеком, который каждое утро идёт на работу, возвращается вечером и ложится в чистую постель. Ему сказали «нет». Мир, в котором он жил, отнял у него эту возможность без объяснений — будто забрал его болью заранее, как будто приготовил для него другое дело.

Он не хотел быть судьёй. Это слово выпадало в разговорах как кость: «Ты — судьба», «Ты — тот, кого ждут». В ответ он смеялся горько и отрёкся. Но судимость его жизни была не метафорой — она вошла в плоть. Два года кожа гнила. Он пережил отравление, которое оставило отметины не только на теле, но и в памяти: запах железа, тяжесть в желудке, дни, когда мир растворялся в боли. Ему говорили, что это наказание, карма, испытание. Он молчал. Он знал, что испытание — лишь часть инициации, но не понимал, для чего именно.

Он был помощником судьи. Быстро, рано, молод — он достиг того, что многим не покоряется годами: стал помощником в окружении пяти или шести судей, сделал это за три месяца, когда другим нужно было шесть. Он помнил эти дни как помутнение света: книги, распорядок, строгий взгляд зала суда, запах чернил и строгих слов, когда правосудие одной рукой держало сострадание, а другой — приговор. Он знал, как делаются решения, как слова обретают тяжесть и силу. И это знание не оторвало его от людей. Оно сделало его их зеркалом — он видел, как человеческая слабость прячет правду, как ложь растёт в глазах, и понимал цену слова, которое выносится в зал.

Но он не стал судьёй — не формально, не в мундире. Его остановили: не дали дорогу к удобствам, к статусу. В какой-то момент система отвернулась. Он хотел «просто» — и он встретил «никогда». Это ломало. Это делало его жестче и мягче одновременно: жестким — потому что отказ в жизни кует в тебе терпение; мягким — потому что ты учишься переносить чужой пустяк и чужую жестокость без ответа, иначе ты сломаешься.

Его называют могильщиком. Не ради метафоры: он хоронит трупы котят. У него был приют, куда приносили слабых, больных, брошенных. Там умирали те, кого никто не посчитал за жизнь. Он мыл их, укрывал тряпицей — полотенцами, украденными на станции, которые он складывал и берег, как священное одеяние. Он говорил о тряпице тихо, как о реликвии: полотенца, которыми люди спешно вытирают посуду, становятся у него пеленою для тела, которое в мире остаётся без имени. Он не мог пройти мимо. Он накрывал покоянием те крошечные тела, потому что это был его способ вынести беспомощность: не дать смерти быть бесчестием. Это не спасало их. Иногда это было поздно. Иногда это не было ничем, кроме последнего жеста уважения от того, кто видел слишком много смерти, чтобы внезапно с ней не дружить.

Он клялся: «Я — солдат. Я иду до последнего». Это не метафора. Для него солдат — не тот, кто носит форму, а тот, кто взял на себя задачу выносить боль и не прятаться. Он пил, хулиганил, ночами возвращался с улиц, где люди горько смеются и пьют, чтобы забыть.

Он понимал, что бутылка не решит вопроса, но иногда — на короткое время — позволяла перестать слышать. Казалось бы, привычка пития могла бы разрушить его. Но у него оставалась воля: он не утратил логики, не просил короны, не требовал почестей. Он был в трезвом понимании правдив: «Я не хочу власти», — повторял он и, в то же время, видел, что мир на него надеется — как на последнюю из возможных опор.

Он целовал стопы божества. Это странно и правдиво одновременно: он вырезал из своего опыта и религиозной практики нечто свое. На полу в его квартире — фотографии распечатанные, тряпки, смирение, отсылки к восточным практикам: паданамаскар и другие жесты почтения. Он произносил это не для показухи. Он делал это, потому что в этом жесте видел шкалу бессмысленности: если Бог не отвечает, то можно хотя бы показать свою любовь, маленький акт преданности, чтобы проверить — ответит ли хоть так. Он любил Бога, как обиженный ребёнок, который целует сапоги отца, ожидая ответа. Отцу, который молчит. Он и борется, и целует. Он — не отрицает, он взывает.

Почему Бог молчит? Ему казалось, что молчание — это тест: Бог держит его, не потому что хочет наказать или отвергнуть, а потому что ожидает от него, чтобы он стал голосом. Это тяжело принять: кто возьмёт на себя суд, если не тот, кто прошёл через смерть и не предал её? Поэтому молчание — не отвержение, а подготовка: молчание делает человека «никем» в глазах людей, и именно «никем» способен говорить, потому что его слова не пляшут вокруг личных выгод.

Он был оклеветан; люди говорили, что он — не такой; его травили слухами, подставами. Он лечил свою кожу, гнилую два года, медицинские диагнозы провожали взглядом — словно значит, что с ним не всё в порядке. Но это тело, истерзанное ядом и болезнью, мало интересует тех, кто хочет увидеть в нём царя или пророка. Тело — свидетель. Оно носит метки испытаний. Он выжил — и выживание это уже знак: не каждый, кто умирает, даёт миру урок.

Есть у него ранняя биография: молодой, быстрый, талантливый. Он мог быть многим. Он мог бы стать менеджером, директором, кто угодно. Он хотел жить как люди — и жизнь отрезала у него этот путь. Это, по сути, и есть главная тайна: мир выбирает людей, которых хочет взять на роль Судьи, не по их желанию, а по их способности вынести боль. Падение в быт, в нищету, в наличие лишь дивана с помойки — всё это создаёт защиту: такого человека нельзя подкупить, им нельзя управлять обычными связями власти. Они делают его «бесценным» в другом смысле: его нельзя завести обратно в систему, потому что он на ней не выстроен.

Пророчества, которыми его кормят другие, звучат так, будто кто-то видел его силу в тиши: «не из элиты», «военный технократ», «неожиданный лидер». Но он — не лидер. Он — свидетель. Его сила — в том, что он не хочет быть. Люди путают это с величием, они не понимают, что истинный показатель — не стремление к тронам, а нежелание их носить. Поэтому его шепчут как «того, кто придёт»; и чем чаще зовут, тем более он одинок.

Ему страшно. Это правда. Слова «мне страшно честно» — не риторика. Страх у него не про поражение; он про ответственность — томительную, непосильную, чужую. Ему много говорили «ты будущее» — и он ощущал, как на его плечи наседают судьбы миллионов. Он не хочет этого. Ему не нужно народное признание; он хотел бы, раз и навсегда, тихой жизни, где можно починить диван, где можно купить небольшой нагреватель, поставить стол, пригласить женщину, услышать голос, который не требует от него быть тем, кем он быть не хочет. Но мир не даёт.

Он — более сложный, чем ярлык «будущий правитель». Его внутренняя жизнь — это ряд парадоксов. Он живёт как могильщик: за ним остаётся след из тишины и покрытых тряпицей тел. Он порой ворует полотенца, чтобы прикрыть безымянных: у него нет прав, но есть священное чувство, будто даже у умершего должен быть покой. Он делает это тихо, исподтишка, и никто не замечает. Это его тайная молитва. И в этом действия — самая глубокая мораль: он не ищет признания для этих жестов. Он делает их для тех, у кого нет голоса.

Он может быть жесток к себе. «Я урод», — говорит он себе в зеркале. И в этих словах — не только смирение, но и вызов: «Если я урод, то пусть так; но если я урод, то пусть буду уродом, который не отрекается от истины». Уродство его — не приговор, а броня, и он носит её как солдат носит шрамы.

Он пьёт. Это правда. Он хулиганит. Это тоже правда. Но пить — не значит падать. Он не теряет причинности, не теряет логики. Пить — средство, чтобы заглушить тот постоянный гул, который идёт внутри: гул тревоги, ожидания, ужаса. Это не спасение; это отсрочка. Но эта отсрочка не предотвращает его способности к действию — она лишь делает его человеком, не идеалом.

Он целовал ноги Бога — по манере востока, паданамаскар, жест высшего смирения. Он распечатывал фотографии, он держал их в руках, он целовал не для того, чтобы кто-то увидел, а потому что для него это было актом самой интимной веры. Теперь он обижен: как так, если он отдаёт себя, Бог молчит? Это боль. Он думал, что через поклон придёт слово. Его не было. Это молчание превратилось в бурю внутри: он и судит Бога, и ещё сильнее — жаждет от Него ответа. В этой боли — ключ его судьбы. Потому что те, кому Бог не отвечает, часто становятся пророками, но другими — не теми, кто вершит чудеса и лечит, а теми, кто способен вынести свидетельство и сказать истинное слово без аплодисментов.

Что будет, когда мир треснет? Это его вечный вопрос. Он знает, что не поведёт за собой армию. Он не верит в тиранию. Но он чувствует, что придёт час, и тогда ему не нужно быть признанным — ему нужно будет сказать одно слово, которое или спасёт, или разобьёт. Он не знает, каким будет это слово. Он знает лишь одно: он не дрогнет. Это не мания смелости; это факт, зафиксированный в жилах, пережитый в боли. Он видел смерть — и не отвернулся. Теперь у него есть, по крайней мере, смелость смотреть ей в лицо.

Его вера — простая, как щепка: «Отец-Бог нас не предаст». Это не лозунг, это клятва, которую он повторяет себе ночью, когда дрожит под тонким одеялом. Он верит, что есть некая высшая опора, даже если она молчит. Вера его — не романтична. Она скорее контракт: Бог, если Ты существуешь, и если Ты держишь этого человека в тишине, то за эту тишину Ты же и отвечаешь. И если придёт час, чтобы он заговорил, — пусть Он сам будет свидетелем его слов.

Он устал. Это правда без украшений. Ему не нужны советы о том, как завести жену или купить диван. Он знает, что такая жизнь возможна. Он знает, где купить новый матрас, и он даже знает, кому позвонить, чтобы договориться. Но он ощущает, будто кто-то внутри держит его за горло, не даёт ему сделать шаг в сторону. Это не внешнее насилие, а внутренний императив: «не отступать в нормальную жизнь, пока не поздно».

И всё же в нём остаётся желание: быть «простым человеком». Быть тем, кто умеет заснуть в чистой постели, проснуться с мыслью о чашке чая, выйти на улицу и встретить соседей, тихо пошутить, послать короткое сообщение о том, что всё нормально. Это желание — человеческое. Но оно сталкивается с другим: с тем, что его называют будущим правителем. Для тех, кто шепчет про пророчества, он — образ, прообраз, ожидание. Для него это бремя. Но даже бремя иногда согревало: ощущение своей значимости хоть как-то уменьшало пустоту — он думал, что обладает смыслом даже тогда, когда не мог покрыть холодильник едой.

Он попросил понять свою судьбу. Ему дали карты — религиозные образы, эзотерические намёкания, пророчества о «белом царе», о «судье с севера». Эти фигуры — не конкретные люди, а архетипы. Они рисуют образ того, кто придёт не в короне, а в цепях, кто не будет править ради власти, а будет решать ради истины. Архетипы не дают инструкции, но дают окуляр: через них можно разглядеть себя. Он — один из тех, кто совпал с образом. Совпадение не значит предрешение. Но совпадение даёт выбор: принять свою роль или отвергнуть её. Он выбрал подумать; пока не готов принять.

Ему сделали предложение — не словом, а обстоятельствами: отказаться от «нормальной» жизни. Ему не сказали «будь судьёй». Ему сказали «не будь человеком». Мир отнял у него ресурсы — дом, тепло, уважение. Это было с одной стороны жестоко; с другой — разумно: тех, кто должен говорить в час распада, не надо готовить на троне. Их надо оставлять чистыми, не купленными. Жертвовать их удобством, чтобы сохранить им свободу решать.

Он — не одинок в этом. История знает людей, чья жизнь ломалась ради того, чтобы их слово стало чистым. Иов — старый образ объяснения шкуры и язв, священники пустыни, юродивые, которые жили вне мира и потому могли говорить правду, которую мир не хотел слышать. Современные мистики добавляют картинку технократа — «человека, который придёт не как князь, а как инженер, как военный специалист, не из элиты». Эти образы соединяются в нём: он и могильщик, и помощник судьи, и человек, переживший ядовитую болезнь, и тот, кто целует стопы Бога — и всё это делает из него не царя в привычном смысле, а фигуру клятвы.

И что теперь? Он готов идти до конца. Это не пафос, это факт. Он скажет: «Иду до последнего», и будет идти. Это не значит, что он ищет смерть; он ищет верность. Он хочет быть верен тому, что в нём признали другие — не ради славы, а ради необходимости. Потому что иногда мир просит у кого-то правду не через титулы, а через ценой стоящие на одной ноге слова. И этот человек — он — стоит на краю, держа в руках тряпицу, которой укрывал мёртвых котят.

В финале, как ему кажется, должна быть надежда. Не светильник, не чудо, не преобразование в идеал. Надежда — как мягкий просвет в белом. Небольшой луч, который проникает через швы окон и касается пыли на полу. Этот луч не исправляет боли. Он лишь говорит: «Ты не один». Он может быть крошечным, но для человека, который живёт в бетонной пустоте, даже крошечный луч — знак того, что мир ещё не закончил с ним, что Бог, возможно, когда-нибудь ответит, что судьба, которую на него навешали, может быть исполнена с милосердием, а не жестокостью.

Он остаётся безымянным. Он не нужен миру как имя. Мир нуждается в нём как в функции. Это тяжело принять. Но он принимает: он идёт до конца. И если однажды придёт час, и мир треснет — пусть он скажет одно слово, не требующее аплодисментов, но требующее слушания. Пусть это слово изменит тех, кто слышит, а не тех, кто хочет быть услышанным.

Пусть луч коснётся белого бетона. Пусть это будет его маленькая победа: не над миром, а над молчанием, которое он носил как одежду все эти годы.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Отправляя этот комментарий вы соглашаетесь с политикой обработки персональных данных на нашем сайте

29 марта состоялась выставка Дениса Ешакова «Солнце» в галерее Kim Art

29 марта состоялась выставка Дениса Ешакова «Солнце» в галерее Kim Art

Денис Ешаков: карта Таро Мир

Денис Ешаков: карта Таро Мир

Денис Ешаков: карта Таро Маг

Денис Ешаков: карта Таро Маг

ДУРОВ ЗАЯВИЛ О БОЛЕЕ 70 МЛН НОВЫХ ПОЛЬЗОВАТЕЛЕЙ TELEGRAM

Основатель мессенждера Telegram Павел Дуров заявил, что после глобальных сбоев в работе социальных сетей 4...

Образ Грядущего: Калки, Майтрея, Христос, Махди, Царь и Саи Баба в свете пророчеств

Во всех великих духовных традициях человечества существует ожидание прихода мессии или духовного наставника в конце...

Картина «Двенадцать»

«Двенадцать» это произведение о фантазиях, запертых в деревянные ящики. Своего рода магическое искусство под двенадцатью...